Дочь бандита и моя первая любовь

Лирико-политическая повесть

«Анжела», - так любила представляться Женька, единственный ребёнок и любимая дочь известнейшего в послевоенном Крыму бандита Яшки Щербины. И даже не Анжела, а еще экзотичнее - «Анжэлла».

В последнее время я стал часто рассматривать немногие, у меня имеющиеся фотокарточки Жени, подолгу и внимательно вглядываясь в ее лицо, чтобы найти ответы на вопросы, смысл которых мне самому пока еще не вполне ясен. Однако, зная себя, мне не приходится сомневаться в том, что рано или поздно я сумею всё расставить на свои места - и поставить самому себе объективные, самые неудобные вопросы, и дать на них честные ответы, какими бы трудными, обидными или жестокими для меня они не были.

Вот передо мной наша единственная совместная фотокарточка, для которой Женя снялась со мной в таком далеком теперь сентябре 1953 года в фотографии (так тогда назывались фотоателье) симферопольского Дома офицеров, расположенного на улице Пушкинской, 8.

Симферопольцы хорошо знают и любят это красивое трехэтажное здание, построенное известным в нашем городе предпринимателем Шнайдером в конце XIX века для городского общественного клуба. Позднее оно было переоборудовано в гостиницу «Метрополь», а с установлением Советской власти — в Дом просвещения. После Великой Отечественной войны в этом, одном из лучших зданий города разместился ОДО ТаВО - симферопольский окружной Дом офицеров Таврического военного округа. Да, да, был и такой военный округ – Таврический, образованный 9.7.1945 г. Территория округа включала Крымскую, Запорожскую и Херсонскую области. Управление округа дислоцировалось в Симферополе. 4.4.1956 г. ТаВО был расформирован. Территория и войска ТаВО были переданы в состав Одесского военного округа (ОдВО). На территории же Крымской области тогда остался Симферопольский гарнизон, и, таким образом, ОДО (окружной Дом офицеров Советской Армии) был переименован в ГДО (гарнизонный Дом офицеров СА), однако на кипучей деятельности симферопольского Дома офицеров это мало сказалось. Всё также активно работали: Ансамбль песни и пляски под бессменным руководством Екатерины Поспеловой, музыкальные курсы по классу фортепиано и баяна, общества (военно-научное, книголюбов, охотников и рыболовов…), кружки для офицерских жен (кройки и шитья, вышивки картин гладью, вязания), а также спортивные секции пулевой стрельбы, фехтования, волейбола, бокса, классической и вольной борьбы, бокса, работавшие в спортивных залах ГДО, размещавшихся в хорошем двухэтажном здании на углу ул. Розы Люксембург и переулка им. Емельяна Пугачева (ныне там вместо спортзалов церковь, очередная «опиумная курильня»). Иные, мрачные для Дома офицеров времена наступили после отделения Украины от России в 1991 году. Будучи образованной на материальной, научной и культурной базе, созданной Великим Русским народом и абсолютно неспособной ни к какому созиданию, Украина в лице ее руководства в качестве основы всей внутренней политики избрала ползучую украинизацию. Украинизация – это принудительное навязывание всем русским и русскоговорящим людям, проживающим на территории, искусственно названной в 1922 году «Украиной», низкого (сельского) уровня культуры и отсталого украинского языка с одновременным вытравливанием как Русского языка, так и всей русской культуры в целом. Вследствие этой самой украинизации Дом офицеров Советской Армии, армии, исключительно благодаря которой Львовская, Тернопольская, Станиславская (ныне Ивано-Франковская), Волынская и Ровенская области, а также Северная Буковина, собственно, и входят в состав нынешней Украины, незамедлительно был переименован в «Будынок просвиты, культуры та дозвилля Збройных Сыл Украйины» (Рус. Здание просвещения, культуры и досуга Вооруженных Сил Украины). Вскоре, однако, профессиональные украинские патриоты спохватились: ведь если этот «Будынок» -здание «просвещения», то тогда получается, что их вояки неграмотные, а если к тому же этот «Будынок» еще и здание «культуры», то тогда их вояки отличаются не только безграмотностью, но и бескультурьем, и потому, поскрежетав в бессильной злобе зубами, менее чем через год они все же вернулись к прежнему, привычному для симферопольцев названию «Дом офицеров» и, хоть и существенно исказив его, начертали на доске у входа –«Будынок офицерив» (Рус. Здание офицеров). Обращаю внимание на принципиальное различие значений инвентарного понятия «здание» (строение) от уютного «дом» (семья, люди, живущие общими интересами). Полное же название этого нынешнего военно-украинского заведения звучит так «Будынок офицерив Збройных Сыл Украйины» (Рус. Здание офицеров Вооруженных Сил Украины). И, вероятно, для того, чтобы окончательно развеять последние сомнения относительно того, что «нэзалэжна Украйина» (Рус. независимая Окраина) это всерьез и надолго, точно так же, как были развалены, разложены и распущены все военно-учебные заведения, воинские части и соединения, дислоцировавшиеся на территории УССР, как, впрочем, и всё остальное, была разломана и выброшена красивая, филигранно сделанная из дубового бруса и стекла прихожая, более ста лет предварявшая вход в фойе и служившая чудесным регулятором температуры как в жаркое летнее, так и в холодное время года. И мне очень печально, грустно, жаль и обидно, что теперь в Симферополе осталось едва ли не одно-единственное дореволюционное строение с такой же красивой встроенной дерево-стеклянной, такой для меня симферопольской прихожей. Я говорю о расположенном на углу улиц Гоголя и Пушкина здании бывшего Окружного суда, позже обкома (областного комитета) КПСС, а ныне Центрального музея Тавриды. Оно же, скорее всего, также осталось единственным в городе ещё и двумя своими, напоминающими пушки защитными металлическими колонками, наклонно врытыми для предохранения углов ограды от разрушения колесами карет и экипажей, сворачивавших с улицы Семинарской (ныне Героев Аджимушкая) во внутренний двор здания.

Старые фотокарточки… сколько в них необъяснимой (на первый взгляд) притягательной силы! А знаете, что привлекает нас в них? Конечно же, четкая резкость, мастерское сочетание света и тени и подчеркнуто характерные композиции. Да, да, всё это так, но еще больше прелести придают им люди, снятые на них – их несколько театральные позы и – главное! - их чистые и открытые, пусть даже наивно строгие, но это (sic!) человечные лица. Я смотрю на нашу с Женькой фотокарточку, сделанную более чем полвека назад в фотографии ГДО, располагавшейся слева (если смотреть на фасад) от парадного подъезда Дома офицеров. На 1950-1970 годы пришелся пик популярности фотографии. В СССР огромными тиражами выходил интереснейший, красиво и со вкусом иллюстрированный журнал «Советское фото». В каждом городе работали магазины по продаже фотореактивов. В Симферополе такой магазин находился недалеко от Долгоруковского обелиска, в здании, расположенном между улицами Карла Либкнехта (Долгоруковской) и Розы Люксембург (Александра Невского). Существовал даже лозунг или девиз «От ремесла к искусству». О масштабах тогдашней популярности фотографии в СССР и, конечно же, в нашем городе говорит тот факт, что в одной только фотографии (фотоателье) Дома офицеров ежедневно работало 10-12 человек только ретушеров, колдовавших над негативами (фотопластинами) и позитивами (отпечатками на фотобумаге). Ретушеры подправляли, затушевывали мелкие и др. недостатки внешности сфотографировавшихся граждан, подрисовывали, слегка и более приукрашая снявшихся, делая их красивыми и неотразимыми. Каждый из нас хочет выглядеть хоть чуточку, но красивее, чем он есть на самом деле. И это понятно, ведь для истории. А сейчас в том помещении, где я фотографировался с Женей, какой-то гешефтмахер устроил кофейню, «украсив» для этого стены и окна бывшего фотоателье крупными фотопортретами прыщавых негритянок. Такой атрибутикой, а также повальным выставлением в витринах магазинов черных манекенов европейцам, а теперь и нам исподволь навязывается естественность присутствия негров в нашем европейском доме. На следующем этапе предполагается массовый наплыв в нашу страну «несчастненьких» чернокожих, которые не хотят ничего делать в Африке, а поэтому, как решило Мировое правительство, европейцы обязаны их кормить. Кстати, множество новых многоэтажных домов для заселения их неграми в Симферополе уже подготовлено.

На симферопольский Дом офицеров, в котором в 1950-1960-е годы работал шофером мой отец, и в котором я провел так много своего детского времени, что его по праву можно назвать моим вторым родным домом, я до сих пор смотрю с любовью и нежностью. В просторном и светлом читальном зале его библиотеки, размещавшейся на третьем этаже я, забывая обо всем на свете, запоем читал книги, газеты и журналы. А в крохотной гримерной, расположенной у прохода за кулисы Большого зала, с января 1959-го до июня 1961 года, до поступления в Симферопольскую детскую музыкальную школу я два с половиной года занимался на курсах по классу баяна. В Малом зале Дома офицеров я, играя на баяне и декламируя стихи, в частности «Полтавский бой» из пушкинской поэмы «Полтава», неоднократно выступал перед офицерами действительной службы и отставниками, почти все из которых были фронтовиками. Большой зал ГДО заслуживает того, чтобы рассказать о нем особо. Важно отметить, что до постройки в Симферополе в 1977 г. напоминающего элеватор безобразного здания Украинского музыкально-драматического театра, сразу же и названного горожанами элеватором, и в 1978 г. Концертного зала музыкального училища им. П.И. Чайковского, наш город, помимо зала Русского драматического театра им. Горького (бывшего Дворянского театра), имел только один солидный кино-концертный зал – Большой зал Дома офицеров. В роскошном зале русского драматического театра обычно проходили официальные собрания, заседания и ответственные политические мероприятия, как, например, награждение Крымской области УССР, если не ошибаюсь, «за большие успехи в хозяйственном и культурном строительстве» орденом Ленина, состоявшееся в субботу, 25 октября 1958 года. Принимал эту, высшую советскую награду на сцене театра (символично, не правда ли?) из рук члена Президиума ЦК КПСС, первого заместителя Председателя Совета министров СССР Фрола Романовича Козлова первый секретарь Крымского обкома КП Украины Василий Григорьевич Комяхов. Нас же, учеников 2-А класса 12-й симферопольской школы привлекли к вручению высокому президиуму торжественного заседания больших букетов цветов, кстати, купленных с этой целью за деньги наших родителей, для чего содрали с них по 25 рублей. В первом же вышедшем после этого знаменательного события номере областной газеты «Крымская правда» был помещен большой снимок, на котором мои родители и я сам без труда узнали Серёжу, т.е. меня, вручавшего цветы «самому Козлову», хоть и сняты все мы дети были со спины. А вот теперь, наконец, о Большом зале Дома офицеров. Именно в этом зале перед горожанами выступали практически все приезжие неполитические знаменитости, среди которых можно отметить поэта-футуриста В. Маяковского, эстрадного артиста А. Вертинского, на концерте которого довелось побывать и моим родителям, баяниста-виртуоза Юрия Казакова, киноартиста М. Кузнецова. Я назвал навскидку лишь несколько имен людей, о гастролях которых я сейчас вспомнил. Второй ярус (балкон) и огромная хрустальная, безусловно, красивейшая в городе люстра, а также кресла, первые четыре ряда которых, вывезенных из разгромленной Германии, были очень удобными и мягкими, обитыми красным бархатом, придавали Большому залу ГДО неповторимый шарм, делая его и роскошным и уютным одновременно. В этом зале по воскресеньям я обычно смотрел концерты и кинофильмы, и в нем же, на его сцене в воскресенье, 23 мая 1965 года, будучи выпускником Симферопольской детской музыкальной школы, выступал в последний раз, сдавая выпускной экзамен по специальности. Вообще, с Домом офицеров у меня связано столько ярких и волнующих воспоминаний, что нет ничего удивительного в том, что даже теперь, почти полвека спустя, каждый раз, проходя по улице Пушкина мимо парадного входа Симферопольского ГДО, я вспоминаю и Дом офицеров, и эту улицу, и мой родной город Симферополь такими, какими они были когда-то, в годы моего детства – чистыми, уютными, и ухоженными, с белыми домами, щедро залитыми золотым крымским солнцем… История моего города, моё детство, судьбы родных и близких мне людей - как тесно всё это переплелось и в моей жизни, и в моей памяти ... Сейчас смешно и стыдно вспомнить, как однажды летним днем, когда на Пушкинской цвели липы, я, тогда семи-восьмилетний пацан развлекался тем, что, с балкона 2-го этажа Дома офицеров плевал, стараясь попасть на головы только и именно лысых прохожих. Одна солидная семейная пара, лысый муж которой стал объектом моих идиотских развлечений, специально поднялась на второй этаж разбираться и даже нашла коменданта, говорившего скороговорками, здорово смахивавшего на Ролана Быкова. лысоватого проворного, небольшого росточка мужчину лет сорока, которого я называл «Спать-пора». Дело в том, что в 1958 году еще далеко не каждая советская семья имела телевизор. Не было его и у нас дома. Первый телевизионный приемник, если мне не изменяет память «Ленинград-3» мои родители купили в 1959 году. Вот почему я часто смотрел в ГДО телепередачи единственного тогда в Симферополе ТВ-канала, вся сетка передач которого – подчеркиваю, вся – до сооружения телевизионной вышки составлялась на Крымской студии телевидения, и поныне расположенной на улице Студенческой. А вот этот Спать-пора по вечерам быстрой походкой заходил в комнату отдыха и, к моему неудовольствию, со словами «Спать пора» выключал телевизор.

А теперь немного истории. После освобождения в мае 1944 года Крыма Советскими войсками от немецко-румынских оккупантов на полуострове и, в частности, в Симферополе буйным цветом расцвела махровая уголовщина, орудовала не одна вооруженная банда. Советские люди среднего и старшего поколений хорошо помнят кинофильм «Место встречи изменить нельзя» (Сценарий братьев Вайнеров, постановка Станислава Говорухина. Одесская киностудия 1979 г.), посмотрев который, мы узнали о существовании в послевоенной Москве банды «Черная кошка»

Примечательно, что сразу после Великой Отечественной войны подобные «черные кошки» разбойничали едва ли не в каждом советском городе. Была в то время такая банда, по словам моей матери, и в Симферополе. Однако проживавший в Симферополе и промышлявший грабежами в Крыму и в Северном Причерноморье крупнейший крымский уголовный авторитет Яшка Щербина, 1909 года рождения, связи которого доходили до Кольского полуострова (интересный штрих: сам себя он называл не иначе как атаманом) понтовитым фраером не был. Работали Яша и его банда по-крупному и без дешевых понтов типа черных кошаков, намалеванных углем на заборах и стенах домов, не оставляя на местах своих преступлений не только вещдоков (вещественных доказательств), но и вообще каких-либо следов, хоть дела бандюки, руководствовавшиеся принципами советского воровского благородства, требовавшего воровать не у граждан, а у государства, проворачивали очень даже серьезные. Они угоняли стада крупного скота, грабили сберкассы, колхозы, склады, базы, магазины, не размениваясь на отдельных, пусть даже и состоятельных граждан, причем действовали налетчики расчетливо, хладнокровно, дерзко и с исключительной жестокостью. Любопытный штрих к портрету Якова Щербины. В период временной оккупации Крыма немецкими и румынскими войсками наш герой (или антигерой) своей советской родине не изменил и с оккупантами не сотрудничал. У него имелись дела поважнее и посерьезнее, чем расхаживание по симферопольским улицам с повязкой «POLIZEI» на рукаве и с немецким карабином за спиной. Вот почему у Яши Щербины не было оснований, оставляя тридцатилетнюю жену Антонину и девятилетнюю дочурку Женю или вместе с ними сматываться весной 1944 года из Крыма с отступавшими немецко-румынскими войсками, как поступали, например, тысячи крымских татар, дезертировавших в октябре-ноябре 1041 года из Советской Армии, и добровольно поступивших на службу оккупантам в карательные батальоны. Вот, оказывается, еще почему в Румынии сейчас проживает немало крымских татар.

Более пяти послевоенных лет неуловимый для крымского уголовного розыска Яшка Щербина со своей бандой, наводя ужас на милицию и население, грабил и разбойничал в послевоенном Крыму и в соседних с Крымом областях. Однако, как говорится, сколько веревочке не виться, а конец обязательно будет. Пришел конец, и к тому же в самом прямом смысле, и нашему Яше. В конце октября 1949 года Яша со своей любовницей (его жена Антонина уже отбывала срок в местах лишения свободы), поужинав в расположенном на другой стороне улицы Карла Маркса ресторане «Астория», славящемся своей изысканной кухней, зашел для загодя назначенных телефонных переговоров со своими севастопольскими подельниками на симферопольский почтамт (ныне Выставочный зал Союза художников АРКрым), где его уже ожидала засада оперов крымского уголовного розыска. Матёрый бандит Яшка, как и всякий опытный волчара, не мог не почувствовать смертельной опасности, оказавшись по сути в западне. «Не дрейфь», - только и успел процедить он сквозь зубы, не поворачивая головы, своей шикарно одетой очаровательной спутнице. Двум этим словам и суждено было стать последними в грешной Яшкиной жизни, ибо тут же загремели выстрелы, в момент лишившие его единственную дочь Женьку любящего отца. А если вспомнить, что Яшина жена Антонина, Женькина мать, как я уже сказал, на то время отбывала срок в шесть лет лишения свободы, то мы поймем ту непростую ситуацию в которую попала четырнадцатилетняя Женька, девчонка-подросток, ученица-отличница шестого класса 12-й средней женской школы, оставшаяся одна-одинёшенька в доме на углу улицы Мичурина и Известкового переулка, если не считать огромного белого Пирата, сильной и умной собаки, жившей во дворе ее дома. Да-а-а... «собака лаяла на дядю фраера», - пелось когда-то в одной блатной песенке. Конечно же, «фраером ушастым» герой моей повести не был. Однако, некоторое представление о том, последнем в его жизни вечере несколько слов той песни все же передают. Скорее всего, и Пират, предчувствуя непоправимое, жалобно скулил, выл и тоскливо лаял, провожая тем октябрьским вечером своего сорокалетнего хозяина в его последний путь, навстречу собственной смерти. Что можно добавить к описанию последнего часа-двух Яшкиной жизни? Разве что еще то, что в воздухе печально пахло ароматным, с легкой кислинкой дымом виноградных и ореховых листьев от костров, на которых симферопольцы всегда в это время года сжигают опавшую листву, сжигают ушедшее лето. Забегая немного вперед, я вспоминаю, как впряженный в детские санки Пират без труда катал меня в нашем переулке по редко выпадавшему крымскому снегу. Этим, а также тем, что великодушный пес не грызанул меня, четырехлетнего пацана, ударившего его сдуру по голове молотком, Пират и запомнился мне на всю жизнь. Мир праху твоему и пухом тебе земля, мой любимый Пират, верный друг моего детства.

А уже в ноябре того же 1949 года моему 33-летнему отцу, как фронтовику, и его 29-летней жене - моей матери органами опеки и попечительства города Симферополя было поручено воспитание оставшейся без родителей дочери убитого бандита Яшки Щербины, 14-летней Жени, которая впоследствии до своего восемнадцатилетия жила в нашей семье. При этом поручителями выступили директор 12 симферопольской школы, в которой училась Женька, Ольга Николаевна Шабаева, управдом Анброх (насколько мне известно, мать Эммануила Анброха, «Мони» - вратаря симферопольской футбольной команды «Пищевик» - «Авангард» -«Таврия») и учительница математики 12 школы, классный руководитель Жени Мария Андреевна Макошина. Почему Женьку, фактически оставшуюся сиротой, поручили заботам воспитателей – моих отца-матери, а не определили в один из детских домов? Дело в том, что в то время подростков, достигших своего четырнадцатилетия, уже выпускали во взрослую жизнь и из детских домов, и после окончания школы-семилетки. Так, моя мать, после смерти ее отца, бывшего офицера Русской армии в Крыму под командованием барона генерал-лейтенанта П.Н. Врангеля, попавшая в 1930 году, девяти лет от роду в Детский дом г. Геническа, уже в сентябре 1934 года, лишь только ей исполнилось 14 лет, немедленно была выдворена из детского дома, имея при себе лишь то, что было на ней – пару ботинок, платьице и пальтишко (всё казенное) с одной сменой белья. 14 летняя девочка-подросток пошла работать кастеляншей в городскую больницу Геническа…

Всякий раз, когда я вглядываюсь в старую фотокарточку, на которой навсегда остались неизменными мое детство и Женькина юность, меня переполняют воспоминания, хотя, казалось бы, что может запомнить ребенок немногим старше трех лет. Невероятно, но я до сих пор хорошо помню, какими жёсткими и как пружинки упругими показались мне Женькины волосы, когда фотографируясь, мы, по тогдашнему сентиментальному фото-обычаю как влюбленные прижались друг к другу головами - красивая восемнадцатилетняя девушка Женя и я – трёхлетний с небольшим ребёнок. Помню, что на Жене было чёрное крепдешиновое платье с белым воротничком, а на мне - коричневый кашемировый костюм с металлической молнией. Помню ещё, как мать одевала меня в этот костюм, когда Женя зашла за мной, чтобы пойти сфотографироваться. Дело в том, что на то время она уже не жила с нами и в тот, последний раз зашла к нам за мной, как я уже сказал, чтобы пойти сфотографироваться на память, ведь других родственников у неё просто не было, а я для неё стал почти младшим братом. А как же? Ведь она помогала моей матери нянчить меня с того самого дня 14 июня 1950 года, когда меня привезли из Роддома. Ведь на её глазах я подрастал - учился держать голову, переворачиваться, ползать, сидеть, ходить и говорить. Три года прожили мы с ней в одной семье, как говорится, бок-о-бок под одной крышей. А теперь расставание и последняя, она же и единственная фотография на память.

Пойти сфотографироваться и тем более не одному, а с кем-то - тогда это было целое событие и событие намного более значительное, чем даже, например, поход в кино. То был, воистину, целый обряд, совершенно забытый за ненадобностью теперь, когда «щёлкнуться» фотоаппаратом-«мыльницей» или, что ещё проще, «мобильником» не составляет никаких проблем. А тогда… Тогда, придя в фотографию, люди долго и тщательно «приводили себя в порядок» - причесывались и поправляли одежду перед большим зеркалом. Затем их спрашивали: «Готовы?» и приглашали пройти на ярко освещенную съемочную площадку, за пределами которой, казалось, затаилась вечная ночь, и под руководством фотографа, как правило, пожилого еврея, в соответствии с его видением композиции они рассаживались под слепящими софитами перед треногой подставкой с магической деревянной коробкой, покрытой, точно в цирке, накидкой из черной материи. Фотограф же и режиссировал, и ставил свое видение сюжета, давая указания, кому из снимающихся «на фото» и где становиться, а кому и в каком порядке садиться, куда положить руки, кому развернуть или приподнять одно или другое плечо, а кому повернуть, поднять, опустить или наклонить голову. Фотограф также поправлял мужчинам галстуки, а женщинам прически, будучи. таким образом, и сценаристом и режиссером, и постановщиком, и оператором, и осветителем, и декоратором, и даже, в некотором роде, парикмахером, гримером и костюмером и, заметьте, все это в одном лице. Киношникам, естественно, подобная универсальность и не снилась. Однако самым завораживающим в таинственном обряде фотосъемки было зрелище загадочных манипуляций фотографа с фотоаппаратом. Сначала он вставлял в аппарат кассету с фотопластиной, затем, наводя резкость, прятал голову под чёрную накидку, после чего снова появлялся, извлекал кассету, оставляя в аппарате фотопластину, и тогда уже, стоя рядом с фотоаппаратом и, глядя с профессиональной улыбкой на снимающихся, произносил дежурное: «А теперь все улыбаемся и смотрим в объектив». Подвижные дети своей непоседливостью всегда доставляли уйму забот каждому фотографу. Чуть позже, в 1960-е годы сообразительные фотографы для привлечения детского внимания придумали устанавливать на фотоаппараты различные детские игрушки. Это уже потом, если не ошибаюсь, в 1970-е годы появились специализированные детские фотоателье, в которых использовалась высокочувствительная фотопленка для съемки с очень короткой выдержкой. Было такое детское фотоателье и в моем родном Симферополе, в правой части (если смотреть на фасад) дома № 8 по улице Карла Маркса или, как тогда ее называли, Карла-Марла. Тогда же, в послевоенные 1950-е годы, для того, чтобы привлечь внимание ребенка во время съемки и заставить его тем самым на несколько мгновений замереть, фотограф, показывая на объектив, привычной шуткой невинно обманывал ребенка: «Смотри сюда, мальчик. Сейчас отсюда вылетит птичка» и тогда уже, обращая внимание фотографирующихся на важность и неповторимость этого торжественного события – запечатления на портрете их такими, какими они «БЫЛИ» и навсегда останутся и никогда не постареют, в отличие от них самих, он подчеркнуто театрально, наигранным жестом фокусника снимал с объектива фотоаппарата крышку, таинственно описывал ею в воздухе круг, выдерживая несколько секунд времени, необходимого для экспонирования (попадания света с изображением фотографируемых на негативную фотопластинку) и снова закрывал ею объектив. Я, как и все дети, наивно верил дяде-фотографу и внимательно смотрел на круглое стеклянное окошечко объектива (это видно на фото), чтобы не прозевать того волшебного момента, когда оттуда вылетит птичка, представляя себе при этом почему-то синичку, а когда все заканчивалось, не увидев обещанного, разочарованно спрашивал фотографа: «Дядя, а где птичка?» Сейчас мне уже не вспомнить, что ответил дядя-фотограф в тот раз, но что абсолютно точно, так это то, что злыми советские люди не были.

После того дня, когда мы с нею снялись на фото, я Женьку уже больше никогда не видел. И в тот-то раз она зашла к нам, в бывший свой дом лишь для того, чтобы взять меня и сходить сфотографироваться. Здесь читателю не помешает немного истории крымской истории, чтобы разобраться в ситуации с этим, и ее, и моим домом. В 1923 году в Москву прибыл один из руководителей американской еврейской благотворительной организации "Джойнт" Розен, который привёз для передачи советскому правительству записку, содержавшую "выгодный для СССР проект создания на территории Советского Союза еврейской автономии". Её район должен был охватывать Одессу, Херсон, северную часть Крыма, побережье Чёрного моря до Абхазии и Сочи. В этот район площадью более миллиона гектаров предполагалось для начала переселить 500 тысяч евреев из западных областей Украины и Белоруссии. И это в дополнение к сотням тысяч явных и скрытых евреев уже проживавших на то время в крымских городах, и к 50 тысячам живших в степных районах Крыма крымских немцев, которые в действительности были не кем иным, как немецкими евреями. В ходе обсуждения проекта в советских верхах район Еврейской автономии постепенно смещался на территорию Крыма. Так возник "Крымский проект" - Еврейская автономная республика в составе РСФСР в Крыму. Но грянула война. В августе 1941 года, в условиях стремительного приближения к Крымскому полуострову немцев, поставивших своей целью выселение всех евреев в Палестину, решением высшего советского политического руководства никакие не крымские немцы, а сотни тысяч проживавших в Крымской АССР евреев с целью спасения их от переселения «на историческую родину» были срочным порядком эвакуированы на Северный Кавказ и в Закавказье с размещением для проживания в санаториях и Домах отдыха этого курортного региона СССР. Оставшиеся же без хозяев дома выехавших на Кавказ евреев для обеспечения их сохранности были переведены из личной собственности в государственную, став т.н. ЖАКТовскими. Так или иначе, но вследствие этой акции по спасению евреев, а также других событий ко времени вступления немецких оккупантов в Крым в октябре-ноябре 1941 года много жилья на полуострове вообще пустовало. Вот в один из таких пустовавших домов (в этом доме впоследствии и прошло мое детство) и вселился, причем самовольно, предположительно в начале 1944 года Яков Щербина со своей женой Антониной и дочерью Женей, 1935 года рождения. И переселился он из стоявшего в каких-нибудь ста метрах от него, на углу ул. Битакской (с 1944 г. Мичурина, с 1954г. – Киевская) и улицы Комсомольской дома, жилплощадь в котором он со своей семьей также занял самовольно, предварительно подговорив своих, служивших у немцев полицаями корешей арестовать и сдать оккупантам как советского диверсанта хозяина облюбованной им квартиры. Кстати, некоторые довоенные елочные игрушки в нашем доме, как лишь недавно я узнал, как раз и были из того самого дома. Но это так, между прочим. А вот что не между прочим, так это то, что, когда я, во время написания весной 2005 года своей книги «Наша жизнь», вышедшей из печати в сентябре 2010 года (первая, имеющая название «Все на борьбу с хохляцким жлобством!», была отпечатана в сентябре 2007 года), заинтересовавшись судьбой моего дома и его предыдущих хозяев, около месяца проработал в Государственном архиве Автономной Республики Крым, то не смог найти буквально ничего. По словам работников этого учреждения, все крымские архивные материалы за этот (интереснейший!) период с 1920 по 1941 год сгорели во время переправы грузовых автомобилей с крымскими архивами через Керченский пролив осенью 1941 года при их эвакуации из Крыма. Чтобы поставить точку в рассказе о нашем – моём и Женькином доме, даю справку: Мой родной дом № 2/26, стоявший на углу Известкового переулка и улицы Киевской (бывшая Мичурина), вместе со всем нашим переулком, имевшим от улицы Киевской до улицы Фрунзе всего по три дома с каждой стороны. окончательно исчез с лица Земли весной 1971 года, будучи снесенным для расширения территории оказавшегося вскоре никому не нужным одного из т.н. номерных (военных) заводов, «секретно» называемого «п/я (почтовый ящик) № 200» он же з-д «Фиолент».

Женя очень страдала из-за своей фамилии, ведь Яшку Щербину, во всяком случае его фамилию в Симферополе знали многие, если даже не все. И это, несмотря на то, что в газетах о нём не писали, по радио не рассказывали и по телевидению не показывали вследствие того, что все средства массовой информации в Советском Союзе были партийными, т.е. находились в руках только одной партии - КПСС, являвшейся по сути не общественной, но руководящей государственной организацией. А партия эта меньше всего нуждалась в криминальных сенсациях. Да к тому же и телевизоров у советских людей тогда попросту не было. Тем не менее, земля, как говорится, слухами полнится. Слухами и, конечно же, воспоминаниями. Вот так и я эту свою печальную повесть написал, сложив ее из разрозненных воспоминаний - своих детских, воспоминаний моих родителей, а также нашей соседки по улице Мичурина (после присоединения Крыма к Украине 19 февраля 1954 года она была переименована в Киевскую) тети Лены Долгих, ровесницы и единственной близкой подруги Жени Щербины, героини моей не совсем веселой повести, а также воспоминаний некоторых других симферопольцев.

Женька была красивой. Да, она была красивой, даже очень красивой, неповторимо и страстно красивой. Обрамленное густыми чёрными как смоль волосами открытое с характерно высокими скулами типично еврейское лицо, которое тонкий нос, чувственный рот и внимательные глаза делали и печальным, и обиженным и насмешливым одновременно, стройное и гибкое юное тело. Нетрудно представить, что дома я часто видел ее без платья, в одной комбинации, когда она гладила платье, готовясь идти, как я сейчас уже понимаю, например, на свидание. Сейчас, когда женщины и девушки перестали красиво одеваться и больше не носят бесподобно эротичные шелковые платья, сквозь которые просматриваются их лифчики и трусики, отпала и необходимость в этом, тогда обязательном и, как сейчас я понимаю, чрезвычайно возбуждающем мужчин предмете женского белья с неизменными гипюровыми узорами по краям. Комбинации были и розовые, и ярко-красные, и вишневые, и лиловые … И все же, и все же, в моих воспоминаниях о Женечке, я почему-то всегда в первую очередь вижу ее красивые стройные ноги в капроновых чулках (обязательно со швом), которые делали любые женские ножки значительно более привлекательными читай сексуальными, чем чулки без шва. Возможно это оттого, что она нередко просила меня, смышленого малолетку посмотреть сзади и сказать ей, ровно ли она одела чулки, и ровно ли идет шов. А может быть это еще и потому, что на дверях ее комнаты я часто видел ее вывешенные после стирки для просушки капроновые чулки. Скорее всего, причинами того, что Женькины ноги так прочно врезались в мою память, послужило и то, и другое. Во всяком случае, сейчас у меня уже не вызывает никаких сомнений, что моя жизнь в раннем детстве бок-о-бок с юной и красивой Женькой наряду с некоторыми другими факторами и послужила важной причиной моей такой, необычно ранней детской сексуальности. В свои три года я уже целовался, обещая жениться, со своей ровесницей рыжей Светкой Лосевой, у которой была такая белоснежная кожа, что светилась по вечерам. Светка жила на нашей улице Мичурина (ныне Киевская) в доме № 20, что стоял напротив нынешнего Университета Культуры. Дом, в одной половине которого жили Лосевы, а в другой Виля Марковна (фамилии не помню), высокая полногрудая еврейка, снесли, если мне не изменяет память, весной 1973 года для строительства финскими строителями суперсовременного, прекрасно оборудованного на то время, как, впрочем, и по нынешним понятиям, универсама (универсального магазина) «Киев». Уже с трехлетнего возраста, а не исключено, что и раньше я стал обращать пристальное внимание на всех существ женского пола – и на желторотых нескладных девчонок с косичками и с бантиками, и на девушек-старшеклассниц в тугих школьных платьях, и на видных, плавностью движений напоминавших лебедей, грудастых тётей, носивших красивые шелковые платья и телесного цвета капроновые чулки со швом. До сих пор я с благодарностью и некоторым вожделением вспоминаю нашего детского участкового врача Эмилию Вячеславовну Сухачёву, высокую и стройную, с густыми рыжими волосами, спокойную, доброжелательную и внимательную женщину, одетую в волнующее воображение шелковое платье, эффектно облегавшее ее высокую грудь и тугие бедра. По воспоминаниям моей матери, Эмилия Вячеславовна часто бывала у нас дома, когда я был младенцем-грудничком. Сам я помню, как Эмилия Вячеславовна приходила к нам домой, когда мне случалось заболеть, будучи уже в подростковом возрасте и было ей тогда около 40 лет. Она всегда прямо-таки дышала доброжелательностью, всегда она была «в настроении», передавая тем самым уверенность в скором выздоровлении и заболевшему ребенку, и его родителям. Сколько Вам сейчас, милая Эмилия Вячеславовна, если Вы живы? Уверен, что далеко не только у меня одного и не только у моих родителей оставили Вы добрую память о себе. Тогда вообще все люди и без подарочков, поборов или прямого вымогательства всегда добросовестно исполняли свои служебные обязанности. Кстати, в те послевоенные годы комиссия горздравотдела регулярно совершала обходы семей с новорожденными детьми. По результатам осмотров и проверок фамилии наиболее заботливых, чистых и опрятных матерей, имевших самых ухоженных детей, заносились на Доску почета в городской детской поликлинике. Была удостоена такой высокой чести и моя мать.

Была, как я сказал, удостоена такой высокой чести и моя мать, которая до моего рождения работала воспитательницей в детском саду Консервного завода им. Кирова. После моего рождения она пять лет находилась в отпуске «за свой счет», а затем, по приглашению хорошо знавшей её заведующей дет. садом № 8, пошла работать воспитательницей в этот детский сад, располагавшийся на тихой и уютной симферопольской улице Аксакова, напротив огороженного трехметровым забором и охраняемого милицией особняка, в котором, последовательно сменяя один другого, проживали первые секретари Крымского областного комитета Коммунистической партии Украины (Крымского обкома КПУ). В частности, в мой детсадовский период 1956 – 1957 годов им был Комяхов. В шестилетнем возрасте я пошел в детский сад № 8, воспитательницей круглосуточной группы в котором работала моя мать, впрочем, посещал его не долго, т.к. дисциплина моя оставляла желать лучшего. К примеру, во дворе детского сада, бывшего до Октябрьского переворота 1917 года в России виллой какого-то богача, воспитатели со старшими детьми сложили как-то из ракушечника (легкого на вес пиленого строительного камня) кораблик с мачтой, который чуть позже переделали в домик. Однажды, в конце мая 1957 года, во время тихого часа, я, забравшись в этот домик, натворил в нем что-то не совсем хорошее. Я и раньше не отличался образцовым послушанием, так что терпение и воспитателей, и заведующей детсадом лопнуло и меня, несмотря даже на то, что мать моя сама работала воспитательницей в этом же детском саду, исключили из него за личную недисциплинированность. О детсадовском периоде память моя сохранила несколько интересных эпизодов. Первый и главный – это праздничный утренник, посвященный 39-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, отмечавшейся в ноябре 1956 года. В соответствии со сценарием утренника, мы, дети старшей группы (в те годы дети в советских детсадах распределялись по 4 возрастным группам: младшая – 3 – 4 лет, младшая-средняя - с 4 до 5 лет, средняя - 5 – 6 лет и старшая - с 6 до 7 лет) под бодрые аккорды исполняемого на пианино муз. работником советского марша, в котором были слова «Мы идём, мы поём», за знаменосцем, несущим красный Государственный Флаг СССР, входили в зал и, промаршировав в колонне по два перед большим белым бюстом товарища Сталина, установленным на обтянутом кумачом постаменте, останавливались, по команде поворачивались налево и читали монтаж – стихи, прославлявшие Коммунистическую партию и «победу Великого Октября». Всё было торжественно и красиво уже на первой тренировке. Вот только знаменосцем, к моему величайшему неудовольствию, назначили не меня, а Громова, чем я был ужасно огорчен. Судьба, однако, оказалась благосклонной ко мне, и в день утренника Громов почему-то в детский сад не явился. Таким неожиданным образом мечта моя сбылась настолько, что выносить революционное Красное знамя – Государственный флаг Советского Союза, шествуя впереди всей группы, был назначен я. Еще запомнилось мне, как во время тихого часа в детском саду я волновался, вспоминая прелести детсадовских воспитательниц, которых я ежедневно видел писающими в нашем общем - и для них, и для нас, детей туалете. От этих воспоминаний я ужасно возбуждался, залезая в своих сладких мечтах этим аппетитным тетенькам под их юбки, в их такие загадочные трусы. Помню также наши детсадовские чайные чашки с почему-то черного цвета царскими орлами на донце снизу. Помню нашу толстую уборщицу тетю Мусю (ей тогда было лет двадцать), как она жаловалась моей матери, что зарплата у нее всего триста рублей (с 01 января 1961 года это всего тридцать рублей), и что ей не на что купить себе даже «бумажное платье». Когда, по дороге домой, я спросил свою мать: «А что, разве платья, как и книги, делают из бумаги?», мне впервые было дано разъяснение, что «бумажное» значит хлопчатобумажное.

Кое у кого из читающих эту повесть, например, те фрагменты, где я пишу о своих воспоминаниях раннего детства, может возникнуть недоверчивый вопрос: «Ну что там может запомнить трехлетка?» Может, ещё как может. Первые в моей жизни связные воспоминания относятся к 7 Ноября 1952 года, когда мне было 2 года и 5 месяцев. В тот день мой отец, придя домой с праздничной Октябрьской демонстрации, сидел в комнате за столом с нашим соседом (моим крестным отцом) дядей Юзей, Юстином Зиновьевичем Мирончуком, очень меня любившим, семья которого (дядя Юзя, его жена и единственный сын Витя) жила за стеной, в другой половине нашего дома. Мужчины выпивали и закусывали. Я же находился в своей детской кроватке, в такой небольшой металлической кроватке с веревочной, наподобие волейбольной, сеткой по бокам. Вероятно, я вякал или иным образом отвлекал от разговора мужчин или просто так, чтобы занять меня отец не придумал ничего более умного, как высыпать мне в кровать горсть мелочи из кармана... Спохватился он тогда, когда я уже, посинев, задыхался. Отрезвление пришло сразу. Не надо было иметь много ума, чтобы догадаться, что ребенок взял в рот монету и, проглотив, подавился ею. Отец схватил меня в охапку и кинулся в Первую советскую больницу, которую симферопольцы долго называли по-своему Первосоветской, несмотря на то, что построена она была в 1914 году, т.е. еще при царизме (ныне это Республиканская клиническая больница им. Семашко). В больнице, в ближнем от главного входа торце Хирургического корпуса (заметьте, всё это я помню) женщина-врач попыталась пинцетом извлечь из моего горла глубоко застрявшую монету, как оказалось впоследствии, 20-копеечную, 1952 года выпуска, однако, не достигнув желаемого результата, уже приняла было решение вскрывать горло, как я неожиданно и, конечно же, к счастью проглотил предмет, едва не лишивший меня жизни. Спустя некоторое время эта, прошедшая сквозь меня монета уже была промыта и уложена на память в коробочку с нашими семейными детскими реликвиями. Другой случай из очень раннего детства, отчетливо врезавшийся в мою память, датируется 5 марта 1953 года, и было мне тогда 2 года и 9 месяцев. Как сейчас вижу я темную комнату, в которой светятся лишь желтая шкала и зеленый глазок индикаторной лампы радиоприемника «Балтика», стоявшего на столе между двумя черными окнами (поздний вечер). У приемника стоят и, обнявшись, плачут. Всхлипывая, мои родители. Что они слушают и почему плачут, мне не понятно и потому ещё страшнее. Я заплакал и закричал: «Мама!» Значительно позже, уже став взрослым, я однажды сказал матери, что хорошо помню, как они вдвоем с отцом однажды в темноте слушали приемник и плакали, когда я стоял в своей детской кроватке и спросил её, что тогда случилось. Мать объяснила мне, что в тот день поздно вечером по радио объявили о смерти Сталина и добавила: «Нам всем тогда показалось, что жизнь остановилась».

Но вернемся к героине нашей повести. Натурой Женя была сильной, страстной, увлекающейся, мечтательной и романтичной. Она очень много читала, предпочитая повести и романы о несчастной и безответной любви всем прочим любовным историям и всей литературе вообще. Любимыми её писателями были, разумеется, Куприн и Тургенев, вследствие чего она уже в подростковом возрасте сама себя запрограммировала и настроила на несчастную любовь и несчастливую личную жизнь, наподобие того, как услышанные мною и полюбившиеся мне в подростковом и раннем юношеском возрасте авторские песни Юрия Кукина и Юрия Визбора однозначно настроили и запрограммировали меня на романтику службы и жизни в суровых природно-климатических условиях Дальнего Востока с его бескрайними просторами, мощными горными хребтами, полноводными реками, неповторимо красивыми сопками, неописуемо прекрасной тайгой и широким тихоокеанским размахом.

Психологический портрет нашей героини будет неполным, если не принять во внимание условия ее жизни до гибели отца и ареста матери, а это тяжелейшие для Советского народа послевоенные 1944 – 1949 годы, говоря о которых, не будем забывать о том, что в связи с войной с июля 1941 года в СССР было введено карточное распределение продуктов питания, отмененное только в декабре 1947 года с введением в обращение новых денежных знаков образца 1947 года. Однако в то время, когда советские люди продукты питания покупали по карточкам и с трудом сводили концы с концами, считая каждую копейку до получки, когда денег не хватало на самое необходимое для жизни, когда булка хлеба на черном рынке и в коммерческом магазине стоила 100 (сто) рублей при зарплате в 700–800 рублей, когда сама одежда и обувь были большим дефицитом, в эти годы всенародного бедствия Яшка Щербина и его жена Тоня ни чем ни себе, ни своей единственной любимой дочурке Женечке ни в чем не отказывали – ни в качественных продуктах питания, ни в самой лучшей одежде. Не знала также Женька недостатка и в сладостях, и в игрушках. В то время, в особенности в голодный 1946 год, многие крымчане и, в частности, симферопольцы выжили благодаря тому, что на поезде Симферополь-Львов ездили на Западную Украину, где обстановка с продуктами питания была намного лучше, так как после присоединения осенью 1939 года к Советскому Союзу Западной Украины там до начала войны не успели организовать колхозы, и где они обменивали свои вещи, в основном часы, одежду и обувь на продовольствие. И надо сказать, что поезд этот в те годы пользовался такой огромной популярностью, что из-за своей постоянной перегруженности (люди ездили и на крышах вагонов) он получил в народе название «пятьсот весёлого». А теперь вы соображаете, что этот обмен означал для Яшки и его жены Тони, у которых этих, причем, заметьте, новых (награбленных) костюмов, пальто, белья, туфель с ботинками и галошами, рубашек, часов и популярнейших у западных украинцев шляп было хоть пруд пруди? Что касается часов, то мой отец, каждую весну вскапывая огород и сажая в саду виноград и деревья, еще лет десять находил в земле спрятанные от обыска стеклянные банки, доверху забитые этим дефицитнейшим в послевоенные годы товаром. Вот только жаль, что все эти часики, проржавев, давно уже не тикали. Интересно, что вернувшиеся из заключения бандиты – и просто «за руку знакомые» с Яшкой, и члены его банды, а многие из них проживали в районе, ограниченном симферопольскими улицами (привожу нынешние названия) Киевской, Комсомольской, 51 Армии и Коцюбинского, воспринимали моего отца человеком одного с Яшкой пошиба, а, даже узнав правду, продолжали заходить к нам домой в гости, чтобы выпить по стакану вина (в те годы водка не пользовалась в Крыму такой широкой популярностью, как сейчас) и поговорить о том о сём. Я думаю, что здесь не обошлось без авторитетного слова дяди Миши Калягина, дом которого стоял через дорогу от нашего на улице Мичурина (ныне Киевская). У дяди Миши и тети Тани, его жены было четверо сыновей (самый младший Толик 1941 года рождения), которых нужно было поднимать в трудные послевоенные годы, и я не сомневаюсь, что некоторые дела д. Миша проворачивал вместе с Яшей. Житейская же мудрость и врожденная толерантность подсказывали ему также необходимость поддерживать добрососедские отношения в том числе и с моими родителями.

Еще в ту пору, когда Женя жила с нами, к ней наведывалось немало ухажеров, но мне почему-то больше всех запомнился элегантный курчавый, напоминавший парикмахера, явно еврейского вида мутный фраер с тоненькими усиками, приезжавший на трофейном немецком мотоцикле BMW. Наверно потому он врезался в мою память, что катал меня на мотоцикле, усадив перед собой спереди на бензобак. Стоит ли говорить, что для каждого пацанёнка, как тогда, так и сейчас это – верх блаженства. Вообще, недостатка в поклонниках Женька не испытывала. Уже значительно позже я узнал, что как раз в то время, когда было сделано это фото, Женя страстно любила какого-то женатого молодого красавца, работавшего на железной дороге или сцепщиком вагонов, или составителем поездов. Смерть его была ужасной - он был раздавлен двумя столкнувшимися вагонами.

Женя рано выскочила замуж с конкретной целью - поменять свою одиозную фамилию на любую другую. Со свекровью она, однако, как это часто бывает, не сжилась, и молодая советская семья вскоре распалась, оставив Женьке фамилию Дашкевич. Потом она жила с военным лётчиком, родила от него девочку, но зарегистрировать брак не успела, вследствие того, что сокол погиб при исполнении служебных обязанностей. Как назвала она свою дочь, я не знаю.

Мать Жени, Антонина, отсидев шесть лет за торговлю крадеными вещами, поселилась неподалёку от бывшего своего дома, где-то на Собачьей балке, которую, симферопольцы, несмотря на то, что она как носила, так и носит официальное название Петровской, кроме как Собачьей, никогда не называли. Несколько лет назад, а точнее летом 2005 года я попытался узнать у тамошних старожилов хоть что-нибудь об этой женщине, но всё безрезультатно. К тому же контингент населения этого симферопольского региона довольно специфический - едва ли не сплошной криминал, алкоголики и наркоманы, а значит не отличающийся высокой продолжительностью жизни и, следовательно, в своей массе не отягощенный исторической памятью.

Сейчас, вспоминая и оглядывая мысленно свою предыдущую жизнь, я не могу не прийти к выводу, что важнейшим источником и важнейшей причиной того повышенного, а значит нормального внимание, которое я всегда уделял женщинам, явилась, несомненно, действительно красивая Женька. Поразительно, как Женькина внешность на всю жизнь определила мой идеал женской красоты. И Женя Щербина, и моя первая любовь, и моя нынешняя жена – все они представительницы одного и того же, с детства предпочитаемого мною всем прочим, славяно-монголо-еврейского женского типа.

Осознавая всю наивность и тщетность своей просьбы, я все же обращаюсь ко всем, кто прочтет это мое воспоминание о далеком послевоенном детстве: Если кто знает хоть что-нибудь о Яше Щербине, его жене Антонине - Жениной матери, о самой Евгении Яковлевне Дашкевич или её дочери, прошу откликнуться и сообщить мне. Заранее искренне благодарен за любую информацию об этих людях.

Женя Щербина родилась в 1935 году. А это значит, что если она сейчас и жива, то ей уже под восемьдесят. Страшно подумать, что сделало безжалостное время с её свежим прекрасным лицом. И все же я очень хотел бы встретиться с нею. Думаю, нам было бы что вспомнить и о чем поговорить. В конце концов, можно бы было пойти сфотографироваться, сделав это хотя бы для того, чтобы, положив рядом две фотокарточки – одну, сделанную в 1953-м и другую – почти через шестьдесят лет, посмотреть, какими мы были и какими стали, и очень ли мы изменились.